Ассоциация содействия развитию регионов "Столыпинский центр"

Последнее покушение на Столыпина в воспоминаниях дочери

Август 1911 года. 

«В конце августа папá, как и предполагалось, выехал в Киев. Мне было грустно, как при всяком рас­ставании с папá, но предполагалась ведь недолгая раз­лука, и в Колноберже потекла дальше обычная жизнь. Как это всегда бывает, лишь позднее вспомнился слу­чай, который, если бы верить предзнаменованиям, должен был произвести на провожающих папá в Кейданах тяжелое впечатление. А именно: поезд два раза трогался и из-за какой-то неисправности локомо­тива сразу останавливался и лишь через полчаса, наконец, двинулся окончательно. Потом все об этом вспоминали и говорили, что какая-то сила не отпу­скала папá с родного Кейданского вокзала.

Имение Столыпиных в Колноберже (Литва)

Вечером первого сентября я приехала в Шавли (Шауляй – Литва) и только вошла в дом, как мне подали сразу три телег­раммы. Вообще получение телеграммы ничего особен­ного не представляло. Но три сразу?!. Меня будто что-то больно ударило по сердцу. Дрожащими руками открыла я их одну за другой. Первая от мамá: Олечек заболела скарлатиной в тяжелой форме, остальные де­ти отправлены к вам в Пилямонт и мамá просит меня ими заняться.

Вторая — подписано Семеновым, офице­ром, начальником охраны в Колноберже. Боже! Что это? В глазах мутится, и я с трудом разбираю, что с папá в Киеве несчастье, что он ранен. Скорее дальше… что в третьей? — Просят приехать срочно в Колноберже, на­ше присутствие необходимо.

Когда на душе очень тяжело, единственный спо­соб совладать с собой, это стараться действовать, ра­ботать, делать что-нибудь, только не оставаться инерт­ным под ударами судьбы. Чувствуя, скорей, чем, зная это, я сразу стала распоряжаться, стараясь не думать, не вникать, не бояться. Отправила свою девушку в Пилямонт, дав ей все инструкции об устройстве там детей; дала знать замещающему моего мужа земско­му начальнику, что муж на завтрашнее заседание при­ехать не может, а сама, сев ночью в поезд мужа, по­ехала с ним в Кейданы и Колноберже.

Мы не знали, что с папá, предполагали даже, что возможна даже просто какая-нибудь ничтожная авто­мобильная катастрофа, или что-нибудь в этом роде. Или скорее старались утешить себя такими мыслями, хотя в душе молотом отбивало одно слово: «Поку­шение, покушение!». Да, конечно, покушение — это узнали мы уже в Кейданах, и это же с подробностями подтвердилось в Колноберже.

Мало бывает в жизни минут тяжелее тех, что мы пережили, войдя в колнобержский дом. Как ни стара­лись мы подбадривать друг друга во время дороги, и как ни старались мы бодро смотреть на будущее, тут сразу всё искусственно построенное здание наших на­дежд рухнуло, только вошли мы в родной дом, полный еще присутствия папá.

С момента получения телеграммы я не проронила ни одной слезы, но стоило мне перешагнуть порог ка­бинета папá, как всю душу охватило такое чувство безнадежной тоски, что я зарыдала так, как никогда не плакала.

Мамá, конечно, собралась сразу в Киев. Решено было, что я останусь при Олечек, а мой муж повезет здоровых детей из Пилямонта, где тоже были случаи скарлатины, в Довторы.

Момент первого инстинктивного отчаяния про­шел. Телеграммы из Киева приходили скорее успоко­ительные, и к тому же надо было взять себя в руки, чтобы Олечек, у которой было сорок один температу­ры, ничего бы не знала.

Как ни тяжело было с такой тревогой в сердце расставаться с мужем, последующие дни прошли срав­нительно спокойно. Газеты приносили успокоитель­ные бюллетени: мамá уже была при папá — эта мысль тоже успокаивала, и, кроме того, положение Олечка было настолько серьезно, что требовало сосредоточивания на себе всего моего внимания.

Приехала выписанная из Петербурга милая сидел­ка Николаева, выходившая Наташу, поселился, на вре­мя болезни, в доме доктор, кроме приезжавшего еже­дневно из Кейдан нашего земского врача, и мы все жили нашей больной.

Судя по бюллетеням и по объяснению наших док­торов, раны папá были не опасны, и во время молебна, отслуженного в Колноберже чинами охраны, у всех нас было легко на душе. Я послала всё-таки телеграм­му министру финансов Коковцову, который был почти всё время с моим отцом и до ранения и после, и кото­рый теперь принял от него все дела. Получила я от него очень обстоятельный и отнюдь не пессимистиче­ский ответ.

Я знала по газетам, что покушение произошло в театре, во время представления, в высочайшем присут­ствии, но все подробности стали мне известны лишь позже, в Киеве.

Пятого сентября вечером, когда я спросила, поче­му мне не дали газету, произошла какая-то заминка, немного меня удивившая. Доктор как-то странно взгля­нул на Николаеву и слишком естественным голосом рассказал какую-то запутанную историю о том, что кучер не приехал еще из Кейдан, что лакей что-то ко­му-то не передал и т. д. Я ответила, что прошу при­слать мне газету завтра с утра, и пошла спать:

Рано утром меня будит Николаева. Я вскакиваю, как ужаленная:

— Что с Олёчком?

— Ничего, всё благополучно, только вот Борис Иванович (мой муж) очень по вас соскучился и сей­час телефонировал. Я ему ответила, что больная бла­гополучна, так он велел передать, чтобы вы немед­ленно ехали к нему в Довторы на денек. Я вам и ванну уже приготовила и всё чистое, белье и платье, чтобы не занести заразы.

Как всё это ни было дико, но видно Бог в тра­гическую минуту посылает людям духовную слепоту. Иначе не знаю, как объяснить, что я не поняла сразу всего, а вымылась, оделась, поела, простилась с Олёч­ком, сказав, что завтра вернусь, и, только сев уже в автомобиль, спохватилась: а газета?!

В эту минуту шофер пустил в ход машину, а курьер в последнюю минуту вскочивший рядом с ним, обер­нулся ко мне и сказал:

— Вот, Мария Петровна, я взял газету, — и пере­дал мне старый номер «Нового Времени». На мое не­довольное замечание он ответил:

— Простите, Мария Петровна, не заметил, на стан­ции новую достану.

Но приехали мы в последний момент, поезд дви­нулся и, к моему удивлению, оказалось, что курьер едет со мной. Закрыл мое купе и стоит в коридоре, не отходя от двери. Как я его ни гнала, он отвечал:

— Так велено, — и я до нашей станции Луша до­ехала, так и не видавши газеты. Трудно сказать, что я переживала, пока, сложа руки сидела, не двигаясь, у ок­на вагона. Очевидно, в глубине души, я всё поняла, но не сознавалась самой себе в этом. Когда же на нашей станции я увидала моего мужа, ничего между нами сказано не было, но всё стало сразу ясно: папá умер, его нет, и я его никогда, никогда не увижу!

Несколько часов дома, среди вороха черных ма­терий и крепа, из которых приехавшие из Либавы портнихи спешно шили нам всем платья, и мы все едем в Киев.

В Киев мы приехали до похорон, но тело было перевезено из больницы Маковского, где папá скон­чался, в Трапезную церковь Киево-Печерской Лавры, у стен которой, по желанию государя, рядом с могилами Искры и Кочубея, должны были похоронить мо­его отца, положившего, как и они, свою жизнь за царя и отечество. Это совпадало с волей папá, кото­рый всегда говорил, что хочет быть похороненным в том городе, где он кончит свою жизнь.

Мамá мы увидали в больнице, где скончался папá, и где мы все остановились. Мамá была в каком-то оце­пенении: не плакала и говорила спокойно, ледяным голосом. Когда она увидала меня, она сказала:

— И ты приехала? Значит Олечек умерла, я пони­маю, а то ты бы ее не оставила.

Разубедить мамá, объясняя ей, что Олечку, лучше, оказалось в первые дни невозможно.

Из газет, от съехавшихся в Киеве родных и друзей, узнали мы понемногу все подробности последних дней моего отца.

Он вообще никогда не любил помпы, представи­тельства, официальных торжеств, а на этот раз, по словам видавших его в это время людей, был особенно утомлен и с нетерпением ждал окончания празднеств.

Приехал папá двадцать восьмого августа и оста­новился в отведенном для него помещении генерал-губернаторского дома.

Первого сентября был в театре спектакль в высо­чайшем присутствии, куда, конечно, пускали лишь по именным приглашениям. Мой отец сидел в первом ряду партера, недалеко от царской ложи, в которой находи­лись государь и великие княжны. Хотя я знаю о всем происшедшем лишь по рассказам, но столько очевид­цев передавали мне трагедию этого вечера, что, когда я мысленно стараюсь воскресить перед собой эту одну из самых мрачных страниц русской истории, всё происшедшее так ясно рисуется передо мной, будто я ви­дала всё сама.

Второй антракт. Папá встал и оперся, спиной к сцене, о балюстраду оркестра, разговаривая с мини­стром двора бароном Фредериксом. Он был в белом летнем сюртуке, таком, в каком я увидала его в гробу. Его высокая статная фигура ясно виднеется в самых отдаленных местах полупустого во время антракта театра. Большая часть публики в фойе.

Вдруг, через средний проход, быстро, в упор, глядя на моего отца, подвигается фигура во фраке. Здесь, где почти исключительно видны мундиры, этот черный фрак на нев­зрачной фигуре производит зловещее впечатление. Но не успел никто дать себе отчета в происходящем, как человек во фраке, успел подойти к моему отцу и произвел в него почти в упор два выстрела.

На мгновение оцепеневшие от ужаса присутству­ющие видали, как папá несколько секунд еще просто­ял так же. Потом, медленно повернувшись к царской ложе, отчетливо осенил ее большим крестным знаме­нием и грузно опустился в ближайшее кресло. Яркое пятно крови выступило на белой ткани его сюртука.

В это время толпа ринулась на пытавшегося ускользнуть убийцу, и бывшие в зале и прибежавшие из фойе схватили его и пытались растерзать. Офицеры бежали с саблями наголо, и возбуждение было таково, что его разорвали бы на куски, если бы не спасла его полиция. В это время папá понесли на кресле к вы­ходу. Возмущение и возбуждение были неописуемые, а когда взвился занавес и со сцены послышались тор­жественные аккорды «Боже, царя храни», не остава­лось во всей зале ни одного человека с сухими гла­зами. Государь, прослушав гимн, уехал из театра.

Моего отца доставили тем временем в лечебницу Маковского и туда толпами стали прибывать интере­сующиеся состоянием его здоровья.

До четвертого сентября положение папá не при­знавалось докторами безнадежным, и страдания его не были очень значительны. Он много говорил с В. Н. Коковцовым, которому, как официально его замеща­ющему, передавал все дела и был всё время в полном сознании.

Со всей России съехались профессора по соб­ственной инициативе, желая своими знаниями спасти жизнь отца. Они установили между собой дежурства и даже не допускали к нему сестер милосердия, ис­полняя сами все их обязанности.

Раны было две: одной пулей была прострелена печень, другой правая рука.

Отношение добровольно приехавших профессо­ров к раненому было исключительно трогательное, и когда, после кончины папá, им был от правительства предложен гонорар, все, как один, от него отказались.

Четвертого сентября утром приехала мамá и нашла моего отца настолько бодрым, что ей и в голову не пришло, что жизнь его может быть в опасности. В этот день приезжал в больницу государь.

К вечеру этого же дня температура повысилась, страдания увеличились, и папá стал по временам впа­дать в забытье. В бреду он несколько раз упоминал имя своей раненой дочери, Наташи (в результате взрыва на даче Столыпина на Аптекарском острове).

Пятого сентября утром папá был опять в полном сознании и, подозвав дежурившего при нем профес­сора, спросил его:

— Выживу ли я?

Профессор, в душе считавший положение безна­дежным, стал всё же уверять папá, что опасности нет. Неискренность его ответа не ускользнула от моего отца, и он, взяв руку профессора, положил ее на свое сердце и сказал:

— Я смерти не боюсь, скажите мне сущую правду!

Профессор всё же повторил свои слова. Тогда папá откинул его руку и, возвысив голос, сказал:

— Как вам не грех: в последний день моей жизни говорить мне неправду?!

После этого сознание стало его снова покидать, слова его стали бессвязнее и относились они все к де­лам управления Россией, для которой он жил, с за­ботой о которой он умирал. Его слабеющие руки пытались чертить что-то на простыне. Ему дали ка­рандаш, но написать что-нибудь ясно он не мог. Пы­тались также разобрать смысл его слов. Присутству­ющий в это время в комнате чиновник особых пору­чений даже записывал всё, что можно было разобрать, но ясно было повторено лишь несколько раз слово: Финляндия.

К пяти часам папá впал в окончательное забытье. До этого времени мамá, в халате сестры милосердия, почти безотлучно бывшая при папá, не верила и не сознавала опасности его положения. В этот день один из профессоров пришел к ней и сказал:

— Вы знаете, что состояние Петра Аркадьевича очень серьезно?

Мамá удивленно подняла на него глаза:

— Оно даже безнадежно, — прибавил профессор, отворачиваясь, чтобы скрыть свои слезы.

Какое самообладание нужно было моей матери, чтобы после этого, сидя у папá, в минуты, когда он был в сознании, казаться спокойной и уверенной в счастливом исходе.

Государь также не верил серьезности положения. Его уверял доктор Боткин в противном, почему госу­дарь и продолжал программу торжеств.

Пятого сентября вечером началась агония. После несвязных бредовых слов, папá вдруг ясно сказал:

— Зажгите электричество!

Через несколько минут после этого его не стало.

Мамá пришлось пережить ужас последней разлуки одной, без одного из своих шести детей около себя, ища и находя поддержку в вере в Бога, помогшему ей стойко вынести эти тяжкие испытания.

Государь вернулся из Чернигова в Киев шестого сентября рано утром и прямо с парохода поехал в больницу. Он преклонил колена перед телом своего верного слуги, долго молился и присутствующие слы­хали, как он много раз повторил слово: «Прости». По­том была отслужена в его присутствии панихида.

Рассказывали мне, что перенос тела из больницы в Киево-Печерскую лавру представлял такое гранди­озное и внушительное зрелище, что только видевший это мог понять, что значило имя Столыпина в России. Я же видела лишь похороны в самой лавре: тысячи вен­ков и горы цветов на могиле, и слыхала из сотен уст ту же, звучащую неподдельно-искренно фразу:

— Вам должно быть легче нести ваше горе, зная, что его разделяет с вами вся Россия.

Когда я увидала папá в гробу, сквозь душившие меня рыдания, душу мою прорезала фраза, сказанная мне моим отцом в день смерти дедушки Аркадия Дмит­риевича:

— Какая ты счастливая, что у тебя есть отец.

Знали враги величия России, что они делают, убивая моего отца именно тогда. Сделай они это поз­же, убивая его, не убили бы они его идеи. Она востор­жествовала бы и после его смерти.

В 1911 году, когда мой отец пробыл у власти всего пять с половиной лет, идеалы его не успели еще пу­стить корни достаточно глубоко; не вошли они еще в плоть и кровь русского народа и, когда не стало его, всё здание, им построенное, рухнуло.

Первые годы по­сле его кончины оно поддерживалось еще его верным сподвижником В. М. Коковцовым, но его управление Россией было, увы, очень непродолжительным.

 


Как ни тяжела была болезнь Олечка, но, видно, она была послана Богом не для испытания, а для под­держки мамá. Имея, о ком заботиться день и ночь, она, привыкшая к самоотверженью во имя своих, смог­ла побороть свою глубокую скорбь, оттеснить в глу­бину души невыплаканные слезы и совсем отдаться уходу за своей больной девочкой. Она даже нашла в себе силы скрывать от нее, пока она не окрепла, ужас­ную правду и Олечек узнала о кончине отца лишь за день до того, когда она с нами всеми поехала в Киев на панихиду сорокового дня.

Старшие девочки очень тяжело переносили наше горе и из всех нас только шестилетний Адя, не отда­вавший себе отчет в происшедшем, был в состоянии детски-беззаботно пользоваться деревенской свободой и своим весельем и играми вносил некоторое оживле­ние в нашу жизнь в те ужасные пять недель, что я провела с детьми в Довторах.

Мой муж оставался всё это время в Колноберже с мамá. Было бы выше сил человеческих ей одной, с больной Олёчком, вынести кошмар этих недель.

Через несколько дней после кончины папá в Кол­ноберже приехала комиссия для просмотра всех остав­шихся дел. Все письма государя, все бумаги, имеющие государственное значение, были увезены. В Петербурге, тоже в первый день по кончине, были опечатаны письменные столы папá, так что ни одного важного, или просто интересного документа в семье не осталось.

Но при разборе документов в Колноберже присут­ствовал мой муж и ознакомился с частью из них. На­иболее интересной являлась незаконченная, написан­ная в последние дни жизни папá, работа о будущем политическом устройстве России.

Мой отец писал в ней, что он принял Россию в анархическо-хаотическом состоянии и поэтому един­ственно возможным было вначале «захватить ее в кулак». И, проведя земельную реформу, долженствующую уничтожить опаснейшую для России партию социал-революционеров, начать «постепенно разжи­мать кулак».

Уже через год после кончины моего отца ему были воздвигнуты памятники в Киеве, Гродне и Самаре. В течение первых месяцев после кончины были собраны по подписке громадные суммы на эти памятники. В Киеве соорудили грандиозный, прекрасный по идее и исполнению бронзовый памятник, поставленный перед городской Думой. Исполнителем этой столь же худо­жественной, сколь поразительной по сходству статуи был скульптор Скименес — итальянец, видевший папá раз в жизни.

Он этот единственный раз был в театре во время рокового представления первого сентября. Скименес видал его лицо, когда он последний раз в жизни, выпрямившись во весь рост, истекая кровью от смертельной раны, собрал все свои физические и духов­ные силы, чтобы слабеющей рукой благословить царя, за которого отдал жизнь свою.

И это лицо произвели на скульптора такое впечатление, что он на память, так за этот один момент запечатлелись в его сознании черты папá, изобразил его лучше, чем это были в со­стоянии сделать другие скульпторы, знавшие моего отца раньше. На этом памятнике высечены были слова, которые еще так недавно слыхала я из уст папá: «Не запугаете» и «Вам нужны великие потрясения, нам нужна Великая Россия» и «Твердо верю, что затеплив­шийся на западе России свет русской национальной идеи не погаснет и скоро озарит всю Россию». А на передней стороне памятника стояли красноречивые в своей лаконичности слова: «П. А. Столыпину — Рус­ские люди».

 

Фрагмент книги «Воспоминания о моём отце П.А. Столыпине». М. П. Бок. Издательство имени Чехова, Нью-Йорк, 1953.